Известный ученый, историк искусств, старейший сотрудник Эрмитажа и Петербургской Академии художеств Николай Николаевич Никулин – наш земляк. Он родился в 1923 году в селе Погорелка Ярославской области. Воспоминаниями о родных местах он впоследствии делился со своими учениками-рыбинцами. В июне 1941 года Никулин окончил среднюю школу в Ленинграде, а в июле стал солдатом. Воевал в пехоте и артиллерии на Ленинградском и Волховском фронтах. Участвовал в снятии блокады Ленинграда. Освобождал Новгород, Псков, Тарту, Ригу, Варшаву и Данциг. Закончил войну в Берлине. Награжден двумя медалями «За отвагу», орденом Красной Звезды, медалями «За оборону Ленинграда», «За освобождение Варшавы», «За взятие Берлина» и многими другими. Демобилизован в 1945 году как имеющий четыре ранения.
В 1950 году окончил исторический факультет Ленинградского университета. Почти 60 лет работал в Эрмитаже в качестве хранителя нидерландской и немецкой живописи. С 1964 по 2002 год также заведовал кафедрой зарубежного искусства в Государственном институте живописи, скульптуры и архитектуры им. И.Е. Репина в Санкт-Петербурге (Ленинграде), у него учились такие рыбинские искусствоведы и историки как Татьяна Сергеевна Ртищева (ныне преподаватель истории искусств Детской художественной школы), Евгений Петрович Балагуров, (руководитель лаборатории детского и юношеского краеведения ЦДЮТКиЭ), и другие рыбинцы.
Профессор, член-корреспондент Академии художеств Н.Н. Никулин был автором более чем двухсот книг и статей по истории искусства.
Он умер 19 марта 2009 года. Но осталась его двухсотстраничная книга о войне. Она была написана осенью 1975 года. Позднее в нее были добавлены дневники боев 311-й стрелковой дивизии, написанные в 1943 году, и глава «Сон» 1945 года. «В целом же эти записки — дитя оттепели шестидесятых годов,- пишет Никулин в послесловии, — когда броня, стискивавшая наши души, стала давать первые трещины». Он впервые издал ее тиражом в сто экземпляров только в 2007 году, поддавшись уговорам сослуживцев по Эрмитажу.
«Мои записки не предназначались для публикации, — написал он, обращаясь к читателю. — Это лишь попытка освободиться от прошлого. Подобно тому, как в западных странах люди идут к психоаналитику, выкладывают ему свои беспокойства, свои заботы, свои тайны в надежде исцелиться и обрести покой, я обратился к бумаге, чтобы выскрести из закоулков памяти глубоко засевшую там мерзость, муть и свинство, чтобы освободиться от угнетавших меня воспоминаний. …Эти записки глубоко личные, написанные для себя, а не для постороннего глаза, и от этого крайне субъективные. Они не мoгyт быть объективными потому, что война была пережита мною почти в детском возрасте, при полном отсутствии жизненного опыта, знания людей, при полном отсутствии защитных реакций или иммунитета от ударов судьбы…
…. Если все же у рукописи найдется читатель, пусть он воспринимает ее не как литературное произведение или исторический труд, а как документ, как свидетельство очевидца».
Фрагменты этой книги предлагает вниманию своих читателей и «Рыбинская среда».
ХРАНИТЕЛЬ И ВОЙНА
ВОЕННЫЕ БУДНИ
Новелла I.
Как становятся героями
В декабре 1941 года в Н-ском подразделении Волховского фронта не было солдата хуже меня. Обовшивевший, опухший, грязный дистрофик, я не мог как следует работать, не имел ни бодрости, ни выправки. Моя жалкая фигура выражала лишь унылое отчаяние. Собратья по оружию либо молча неодобрительно сопели и отворачивались от меня, либо выражали свои чувства крепким матом: «Вот навязался недоносок на нашу шею!» В довершение всего высокое начальство застало меня за прекрасным занятием: откопав в снегу дохлого мерина, я вырубал бифштексы из его мерзлой ляжки. Взмах тяжелым топором, удар — ух! — с придыханием, а потом минута отдыха. Рот открыт, глаза выпучены, изо рта и ноздрей — пар. Мороз был крепкий. А потом опять: ух! Ах! Ух! Ах! Поднимаю глаза, а на меня глядит с омерзением сытый, румяный, в белоснежном полушубке, наш комиссар. Он даже не снизошел до разговора со мной, не ругался, не кричал, а прямо пошел в штаб и по телефону взгрел моего непосредственного начальника за развал в подразделении, за низкий морально-политический уровень и т. д. и т. п.
Мой непосредственный начальник сидел в то время в доте недалеко от немецких позиций, километрах в двух-трех от нашей деревни. У него был свой метод воспитания подчиненных. Провинившихся он вызывал к себе, и делал это ночью, чтобы лучше почувствовали свою вину, пробежавшись по морозцу, часто под обстрелом, к нему на наблюдательный пункт. Меня разбудили часа в три утра и передали приказ отправляться за получением «овцы» (ценных указаний, то есть головомойки).
— А как туда идти? — спросил я, еще не совсем проснувшись.
— Метров триста вперед, там будет раздвоенная береза со сбитой макушкой, потом большая воронка, свернешь налево, потом прямо и через полчаса увидишь холм. Это и есть наш дот. А лучше иди по телефонному проводу. Не заблудишься. Да смотри осторожней, не напорись на немцев!
И я отправился.
Береза оказалась значительно дальше и ствол ее почему-то разделялся вверху не на два, а на три больших сука. Воронок было повсюду множество, а телефонный провод куда-то исчез. Короче говоря, я сразу заблудился и потерял все ориентиры. Решил все же идти вперед в надежде наткнуться на наш дот. Ночь была не очень темная, то и дело из-за туч выглядывала луна. Изредка бледным светом вспыхивали немецкие осветительные ракеты. Я шел через редкие кустарники по целине, то проваливаясь в снег почти по пояс, то по голым полянам, где гулял ветер, качая торчавшие из сугробов высохшие стебельки травы. Дорожка следов тянулась за мной. Откуда-то периодически бил немецкий пулемет, и разноцветные трассирующие пули летели, словно стайки птиц, одна за другой. Иногда они свистели совсем рядом, задевая за травинку и с треском разрывались, вспыхивая, как бенгальские огни. Это было бы очень красиво, если бы мое сердце не сжималось от лютого страха. Я шел уже больше часа, сам не зная куда. Немецкие ракеты и выстрелы остались позади. Где я?
Сплошной линии фронта в это время не было. Шло наступление, немцы сидели в опорных пунктах, а промежутки между ними контролировались подвижными отрядами — патрулями, или вовсе не охранялись. «Пройду еще метров сто, — решил я, — и буду возвращаться, пусть лучше накажут, чем попадать в плен!»… На пути моем возникли густые кусты, продираться через них было трудно, пришлось снять с плеча винтовку, чтобы не цеплялась за ветви. Держа ее штыком вперед, я вылез, наконец, на возвышенность, где оказалась протоптанная тропинка.
Вид у меня был чудовищный: прожженная шинель, грязная ушанка, туго завязанная под подбородком, разнокалиберные, штопанные-перештопанные валенки… Я был похож на чучело, запорошенное снегом. И вдруг при вспышке ракеты я обнаружил перед собою на тропинке другое чучело, еще более диковинное. То был немец, перевязанный поверх каски бабьим шерстяным платком. За плечами у него висел термос, в руках он тащил мешок и несколько фляг. Автомат висел на шее, но, чтобы его снять, понадобилось бы немало времени. Последовала немая сцена. Оба мы оцепенели от ужаса, оба вытаращили глаза и отшатнулись друг от друга. Больше всего мне хотелось убежать, спрятаться. Инстинктивно я выставил перед собою винтовку, даже забыв, что держу оружие. И вдруг мой фриц, бросив на снег фляги, потянул руки вверх. Губы его задергались, он захныкал, и пар стал судорожно вырываться из его ноздрей сквозь замерзшие, заиндевевшие сопли. Дальше все было как во сне. Я прижал палец к губам и показал немцу на свои следы в кустах: «Иди, мол, туда, вперед!» Немец поднял свои мешки и фляги и двинулся, хлюпая носом, по сугробам. Растерявшись, я даже не отнял у него автомат.
Часа полтора, отдуваясь и спотыкаясь, брели мы по моим следам, которые, слава Богу, не замело, и уже на рассвете притащились в деревню, где ночевала наша часть. Велико было изумление моих однополчан, которые получили приказ разыскивать меня. Немца разоружили, сняли с него термос, а я тем временем пытался чистосердечно объяснить все происшедшее старшине: «Заблудился!..» «Отставить!» — сказал старшина, окинув меня острым, всепонимающим взглядом. «Отдыхайте, обедайте!» Мы разлили по котелкам вкуснейший немецкий гороховый суп с салом, горячий и ароматный, поделили галеты и принялись за еду. Какое блаженство! А старшина между тем докладывал начальству по телефону: «Товарищ полковник! Наше подразделение вошло в контакт с противником. После перестрелки немцы отошли. Наш радист взял пленного… Так точно, пленного!» Полковник велел немедленно доставить фрица в штаб.
Я все же настоял, чтобы моему бедному приятелю, жалкому и вшивому, дали полный котелок горячего супа, и это самое приятное, что осталось в моей памяти от всего трагикомического эпизода. Да и фриц, если он пережил плен, должен был сохранить хорошие чувства ко мне: ведь война для него кончилась.
Оказалось, что, заблудившись, я забрел на тропу, по которой подносили боеприпасы и пищу в большой немецкий дот. Но почему немец шел в одиночку? Почему не было патрулей?.. Неисповедимы судьбы человеческие! Оказалось также, что уже несколько дней наше командование безуспешно пыталось получить пленного — «языка». Совершали подвиги в тылу врага профессиональные разведчики, гибли специальные отряды, посланные за «языком», а пленного добыть никак не удавалось. Сам командарм Иван Иванович Федюнинский матюкал за это подчиненных так, что лопались телефонные аппараты. Начальство не знало, что делать. И вдруг, нежданно-негаданно, я разрешил эти тяжелые проблемы…
Так вот как, оказывается, становятся героями! О моей провинности не вспоминали. Я был прощен.
Новелла II.
Самый значительный эпизод из жизни сержанта Кукушкина
В середине августа 1943 года мы сидели в землянке под станцией Апраксин пост. Я был наводчиком при 45-миллиметровой пушке типа «прощай, Родина», но, потеряв всех своих товарищей и две пушки, одну за другой, отлеживался, контуженный, в этой землянке, у однополчан… Только что после мощнейшей артподготовки остатки пехоты, а также повара, санитары, кладовщики и тому подобная тыловая шушера пошли в безуспешную атаку и остались на нейтральной полосе.
Наступило, если так можно выразиться, затишье. Начался невыносимый артиллерийский обстрел наших позиций. Земля дрожала. Сквозь бревна потолка на нас сыпался песок. Особенно противны были две немецкие мортиры калибра 210 миллиметров. Сперва слышался далекий выстрел, потом с минуту с диким завыванием снаряд набирал высоту и обрушивался на нас. Чемодан более ста килограммов весом! Воронка от него глубочайшая и широчайшая! Целый дом туда влезет! Земля от взрыва ходит ходуном. И так час за часом. Мы прислушиваемся к своей судьбе: когда же, наконец, угодит в нас?
Лютый страх осточертел всем, и было решено, чтоб отвлечься, рассказывать по очереди какие-то истории, предпочтительно посвященные самым значительным эпизодам в жизни рассказчика. Сперва выступил сержант Халудров, храбрый якут, шесть раз раненый и только что награжденный за это орденом. Он повествовал о своих скитаниях в тылу немцев, здесь же, под деревней Гайтолово, во время гибели 2-й ударной армии в августе-сентябре 1942 года. Страшные рассказы! Я вспомнил дьявольскую немецкую атаку под Погостьем. Дошла очередь и до сержанта Кукушкина, мрачноватого, крупного мужчины лет тридцати.
Он молча расстегнул штаны, выворотил огромную мужскую часть, и спросил нас: «Видели?» Последовала пауза. Потом кто-то заметил, что не в этом обществе следовало бы демонстрировать свои достоинства… «Да нет, вы глядите, глядите!» — настаивал Кукушкин. И мы заметили белый шрам, пересекающий мужское великолепие бравого сержанта. Не торопясь, Кукушкин застегнул штаны и поведал нам следующее.
«Зимой 1942 года я был ранен в руку и ключицу при атаке в направлении Синявино. Ноги были целы, и я побрел свои ходом в медсанбат. Выбравшись из-под обстрела, я уже почти дошел до палаток с красным крестом, но остановился по нужде. И тут обнаружилось, что самое важное место в теле мужчины рассечено осколком мины напополам! Кровь пока не шла — очевидно, получился какой-то спазм. Но стоило об этом подумать, как началось обильное — струей — кровотечение. Зажав рану в кулаке, мне удалось добежать до санчасти, где я сразу, очень удачно, попал на операционный стол. «Дело дрянь, — сказал хирург, — придется ампутировать!» «Ни в коем случае! Умру, но с ним!»… Я потребовал, чтобы оперировали без наркоза. (Еще усыпят да оттяпают!) Было больно, аж зеленые круги перед глазами! Затем меня самолетом отправили в тыловой госпиталь, в Ярославль, и всю дорогу молоденькая сестричка зажимала рукою неокончательно заделанную рану.
В Ярославле опытный хирург, пожилая дама, полковник медицинской службы, сделала еще операцию — и удачную. Потом последовало лечение, усиленное питание — надо было восстановить потерю крови. Наконец все заросло. Однажды хирург вызвала меня к себе и сказала: «Сержант, вы здоровы и можете отправляться в часть. Но ваш случай редкий, и мы в научных целях хотим сделать эксперимент. Даю вам неделю отпуска, двойной паек. Попытайтесь познакомиться в городе с женщиной и проверьте себя». «Есть!» — отвечал я.
В тот же вечер на танцах я подцепил хорошенькую толстушку, и дело пошло. Да здравствует красная артиллерия! Через неделю было свидание с хирургом. «Знаете, я очень робкий человек — вроде познакомился, но стесняюсь… Мне бы еще недельку отпуска?»… «Отлично, дадим». Но прошло всего пять дней, толстушка подралась с рыжулей, которая из ревности пообещала зарезать или облить кислотой свою соперницу. Разразился скандал, и слава о моих похождениях дошла до хирурга. Через неделю я был на Волховском фронте…»
А еще через два дня сержанта Кукушкина разорвало в клочья, когда мы подорвались на противотанковой мине. Что правда, что вымысел в рассказе Кукушкина, судить не берусь, но шрам я видел собственными глазами.
Новелла IV.
Крушение моей военной карьеры
Я начал войну рядовым, потом получил треугольник в петлицу, потом три лычки на погоны и даже, позже, одну широкую. Передо мною открывались блестящие перспективы! Так можно было дослужиться до маршала. Однако в нашей жизни все решает слепой случай. В военной жизни в особенности, и стать маршалом мне было не суждено.
Однажды в морозный зимний день 1943 года наш полковник вызвал меня и сказал: «Намечается передислокация войск. Мы должны переехать на сорок километров южнее. Войск там будет немало, землянки копать в мерзлом грунте, сам знаешь — мучение. Поэтому возьми двух солдат, продукты на неделю и отправляйся, чтобы занять заблаговременно хорошую землянку для штаба. Если через неделю мы не приедем, возвращайся назад». Место нового расположения было указано мне на карте.
Я точно выполнил приказ. Среди множества пустых убежищ и укрытий выбрал отличную, сухую, укрепленную несколькими рядами бревен землянку. Мы оборудовали в ней печь и стали ждать. Неделя подходила к концу. Понаехало множество войск, и землянки стали на вес золота. Нас пробовали выжить грубой силой и сладкими уговорами, нам грозили и насылали на нас офицеров в различных званиях. Мы твердо отстаивали свои позиции. Наконец один интендант, замерзавший под елкой, предложил за землянку два круга копченой колбасы, литр водки и буханку хлеба. Соблазнительно! Но долг — превыше всего, и приказ должен быть выполнен. Мы не поддались искушению. Все же я сказал интенданту: «Сегодня кончается неделя, и если завтра наши не приедут — землянка ваша». Наши не приехали, и назавтра к вечеру мы сидели у костра, пили водку, закусывали колбасой, готовясь отправиться восвояси.
И вдруг, уже в сумерках, на дороге показалась легковушка с полковником и офицерами нашего штаба.
— Где землянка?!!
— …
— ЧтоооООО! Пьяные?!! Мать вашу!!! Приказ не выполнен!!!
Вот и докажи, что ты не верблюд!..
Полковник был в бешенстве. Ему пришлось мерзнуть ночь в палатке. А обо мне на другой день был издан приказ: «За невыполнение приказания разжаловать в рядовые и отправить на передовую». Последнее, правда, было лишнее, так как я все время находился на передовой. Но моя военная карьера на этом закончилась. Правда, отойдя от гнева, полковник вновь присвоил мне звание сержанта, но это было уже не то. Много раз, спустя месяцы, при встрече, полковник хохотал и говорил мне: «Ну как, пропил землянку?»
Новелла XII.
Сон
И снилось мне, что я бабочка и я порхаю над
цветами, а когда я проснуся, я не знал,
человек я или бабочка, которой
снится, что она человек…
Старый японский философ
В июле 1944 года немцы оставили свою оборонительную позицию южнее Пскова и мы двинулись вслед за ними. Четыре дня и три ночи прошли в непрерывном наступлении; короткие бои чередовались с маршами, и мы не знали ни сна, ни отдыха. Наконец, к исходу четвертого дня, было объявлено о привале с ночевкой. После длительного напряжения, после грохота и бешеной езды сразу наступили спокойствие и тишина. Оглядевшись кругом, мы попали во власть удивительного ощущения новизны окружающего мира, которое всегда возникает у людей, проведших много дней на передовых позициях. Мы вновь открывали этот мир для себя, пораженные его красками, его запахами, тем, что он существует.
Я поднялся на небольшой холм, с которого открывалась широкая панорама. Здесь было все: домики, деревья, зеленые луга и далекий горизонт, но не было ни воронок, ни искореженного металла, ни колючей проволоки. Стоять на открытом месте во весь рост было необычно и странно. Тишина вызывала беспокойство, немного пугала и подавляла. Хотелось пригнуться к земле, слиться с окружающим — слишком сильны были фронтовые привычки. С такими ощущениями я стал готовиться к ночлегу. Долгая жизнь на войне приучила меня при любых обстоятельствах искать
хорошо укрытое, надежное место для сна — иначе (я это знал), сон будет беспокойным и не принесет отдыха.
Обычно мы наспех выкапывали в земле небольшие ямы, в которых можно было бы улечься, скорчившись в три погибели, и спали в них. На этот раз чудесное место для ночлега оказалось совсем рядом. На самой вершине холма виднелась вырытая кем-то свежая яма, глубиной метра полтора, в меру широкая и длинная, как раз по моему росту. Она позволяла даже свободно вытянуть ноги. Что можно было еще желать? Радостный, прыгнул я в яму и, завернувшись в плащ-палатку, улегся на дно. Там было сухо, глинистая земля хорошо пахла, и я почувствовал себя дома, в уютной привычной обстановке. Засыпая, я видел у самого лица большого рыжего муравья, который смотрел на меня металлическим глазом.
Спал я долго, весь вечер и ночь и проснулся лишь на другое утро с тяжелой головой, наполненной воспоминаниями о странных снах. Эти сны казались мне такими явственными, такими необычными, что, еще не открыв глаз, я начал восстанавливать их в памяти.
Мне снилось, что к яме, где я лежу, подошли какие-то люди, положили рядом с ней что-то тяжелое, осыпав на меня комки земли. Потом сверху закричали: «Эй, ты! Куда залез! Вставай!» Я ворочался, что-то бормотал и не хотел просыпаться. Новое требование вылезти из ямы зазвучало властно, и в тоне, которым оно было произнесено, я уловил нотки, вселившие в меня страх и ожидание важного, трагического события. Мне снилось далее, что, наполовину проснувшись, я вылез из ямы и шагнул в сторону.
— Куда ты прешь, скотина? — послышался голос.
— Эх, славяне, и сюда забрались! — ответил другой.
Передо мной на плащ-палатке лежал убитый. Лицо его было опалено и закопчено, оторванная рука приставлена к плечу. Вид мертвеца не вызвал во мне никаких эмоций, настолько привычным и каждодневным было это зрелище. В состоянии сонного отупения, которое не оставляло меня, я был потрясен другим. Знамя, укрывавшее покойника, и деревянный столбик-обелиск, лежащий рядом, резали глаза своим пронзительно красным цветом, какой бывает только в кошмарном сне, в бреду или горячке. Их яркие поверхности, освещенные заходящим солнцем, гипнотизировали и пугали. В них было нечто безжалостное и безумное, словно они радовались, несмотря ни на что и неизвестно чему, какой-то дьявольской радостью. Обалдевший, я стоял несколько мгновений и смотрел, а собравшиеся смотрели на меня. Наконец я увидел на одном из них полковничьи погоны и механически приветствовал его, протянув руку к пилотке… Хорош я был! Шинель без ремня и хлястика, вся в глине, в левой руке — грязный котелок и сидор с сухарями. Физиономия небритая, опухшая, с красными полосами и пятнами от подложенного под голову на ночь полена. Полковник крякнул и отвернулся.
— Уходи отсюда, ты! — кричали мне.
И я отошел в сторону, лег в кусты и, завернувшись с головой в шинель, уснул.
Сновидения мои продолжались, и, как это часто бывает, я чувствовал себя одновременно действующим лицом и зрителем. Мне снилось, что я лежу совсем не в кустах, а на краю ямы, на плащ-палатке, и что это я убит. Грубый голос звучал надо мной, называя меня почему-то Петром Игнатьевичем Тарасовым, рассказывал, что я честно выполнил свой долг и принял смерть как подобает русскому человеку. Потом люди целовали меня в черный лоб, закрыли лицо тряпицей и опустили в яму. Три раза грохнул залп, как будто рвали большой брезент, и все кончилось.
Я лежал, не испытывая ни страха, ни жалости к себе — скорей, успокоение. И тут я понял, что уже давно подготовлен к такому концу, что уже давно живу уверенный в его приходе. Я понял, что страх, который вжимал меня в землю, заставлял царапать ее ногтями и шептать импровизированные молитвы, был от животного, а человеческой душой своей, быть может неосознанно, я уже был по другую сторону черты. Я понял, что маленькая и слабая душа моя уже давно умерла, оставшись с теми, кто не вернется.
Я понял, что если и переживу войну, ничего для меня не изменится. Навсегда сохранится пропасть между мной и течением событий, все потеряет смысл, задавленное тяжелым грузом прошлого. Я понял, наконец, что мое место здесь, в этой яме, рядом с такими же ямами, в которых лежат подобные мне. Поняв это, я погрузился в спокойное, безмятежное небытие, прерванное лишь утренним пробуждением… Восстановив таким образом свой сон, я вдруг почувствовал, что лежу в кустах, а не там, где обосновался с вечера. Пораженный, вскочил я на ноги и увидел вблизи холм со свежей могилой. Ярко-красный обелиск венчал ее. Подойдя ближе, я заметил на основании обелиска жестянку. В ней гвоздем были пробиты буквы: Гвардии лейтенант Тарасов П. И. 1923-1944.